Nikolai Stepanovich Gumilev Trans. by Don Mager

Nikolai Stepanovich Gumilev (1886-1921) was an adventurer and poet, and became Akhmatova’s first husband.  They were married in 25 August 1910, separated in 1913 and finally divorced in 1918. They had one son, Lev.  He was one of the founders of the Poet’s Guild, which enunciated the principles of the Acmeist movement, and along with Mikhael Kuzmin wrote important essays and reviews that argued the Acmeist aesthetic particularly in opposition to Russian symbolism.  His poems are of interest and have been republished in Russia and translated into English.  Sponsored by the Imperial Russian Geographic Society, he went to Africa several times visiting Egypt, east and central regions.  He brought back artifacts housed in several Russian museums.  African subjects are featured in many of his poems—the first Russian poems to feature such themes.  After his early volumes in the Acmeist mode he later returned to a style closer to symbolism.  In his last unpublished poems, he developed new style akin to later surrealists.  The late poems are much admired by Russian critics.



Don Mager’s chapbooks and volumes of poetry are: To Track the Wounded One, Glosses, That Which is Owed to Death, Borderings, Good Turns and The Elegance of the Ungraspable, Birth Daybook Drive Time and Russian Riffs. He is retired with degrees from Drake University (BA), Syracuse University (MA) and Wayne State University (PhD). He was the Mott University Professor of English at Johnson C. Smith University from 1998-2004 where he served as Dean of the College of Arts and Letters (2005-2011). As well as a number of scholarly articles, he has published over 200 poems and translations from German, Czech and Russian. He lives in Charlotte, NC.





Как странно—ровно десять лет прошло

С тех про, как я увидел Эзбекие,

Болышой каирский сад, лунюю полной

Торжественно в тот вечер освещенный.


Я женщинюю был тогда измучен,

И ни соленый, свежий ветер моря,

Ни грохот экзотических базаров,

Ничто меня утешить не могло.

О смерти я тогда молился Богу

И сам ее приблизить был готов.


Но этот сад, ои был во всем подобен

Священным рощам молодого мира:

Там пальмы тонкие взносили ветви,

Как девушки, к которым Бог нисходит,

На холмах, словно вещие друиды,

Толпились величавые платаны,


И водопад белел во мраке, точно

Встающий на дыбы единорог;

Ночные бабочки перелетали

Среди цветов, поднявшихся высоко,

Иль между звезд, —так низко были звезды,

Похожие на спелый барбарис.


И, помню, я воскликнул: «Выше горя

И глубже смерти—жизнь!  Прими, Господь,

Обет мой вольный: что бы ни слчилось,

Какие бы печали, униженья

Ни выпали на долю мне, не раньше

Задумаюсь о легкой смерти я,

Чем вновь войду такой же лунной ночью

Под пальмы и платаны Эзбекие».


Как странно—ровно десять лет прошло,

И не могу не думать я о пальмах,

И о платанах, и о водопаде,

Во мгле белевшем, как единорог.

И вдруг оглядываюсь я, заслыша

В гуденьи ветра, в шуме дальней речи

И в ужасающем молчаныи ночи

Таинственное слово—Эзбекие.


Да, только десять лет, но, хмурый странник,

Я снова должен ехать, должен видеть

Моря, и тучи, и чужие лица,

Все, что меня уже не обольщает,

Войти в тот сад и повторить обет

Или сказать, что я его исполнил

И что теперь свободен . . .


Гумилев, Николай.  Собраниесочинений.  [Gumilev, Nikolai.  Selected Writings.] Three volumes.   Ed. Natal’ia Bugur.  Moscow: Olma-Press, 2000: 2, 40-41.


How strange—a decade ago precisely I

Was there, looking at Ezbekiah.

The great Cairo garden, as a full moon

Solemnly blessed the gathering night.


I was worn down because of a woman,

And neither the salty fresh wind from the sea,

Nor the commotion of the exotic bazaar

Were able to bring me consolation.

I implored God then and there for death

And was ready myself to help it come.


But this garden was reminiscent of

The sacred grove of the young world:

There, slender palms extended branches

Like girls to whom God had come down;

On the hills, like prophetic druids,

Were stands of statuesque sycamores;


And in the dusk, was a white waterfall,

Where surely a unicorn rose up to prance;

Nocturnal moths were fluttering

Among the flowers that rose up high

To the stars,—and the stars were so low

That they looked like ripening barberries.


And, I recall how I exclaimed: “Higher than grief

Deeper than death—life!  Lord, I take

Willingly upon myself this vow: whatever

Chances my way of sorrow or shame

I will not permit my mind to consider

Thoughts of an easy death until

Once again I come upon such a moonlit night

Under the palms and sycamores of Ezbekiah.”


How strange—a decade ago precisely,

And I cannot stop thinking about the palms

And the sycamores, or the waterfall,

And its white spray like a unicorn.

And suddenly as I look back, I hear

In the rustling wind, in the murmur of distant speech,

And in the terrifying silence of the night

That mysterious word—Ezbekiah.


Yes, only ten years, the somber stranger still,

But I must journey there again to see

The sea and the clouds and the foreign faces,

All that which no longer entices me,

And again come to the garden to renew the vow

Or to declare that I have accomplished it

And now I am free . . .


Nikolai Gumilev (1886-1921) was a leading poet and theorist of the Acmeist Movement during the Silver Age in St. Petersburg.  He was Anna Akhmatova’s first husband. He was also an explorer in East and Central Africa and items he brought back are now housed in major Russian museums. African subjects appear in several of his poetry volumes.  Ezbekiah was a famous Cairo park and gardens, later paved over for commercial development.  This 1917 poem describes his contemplation for suicide while in Cairo during an earlier visit.  Biographers have documented at least one suicide attempt during his courtship with Akhmatova when she rejected a marriage proposal.  There is general agreement that this poem refers to her. He was one of the first Bolshevik assassinations after the 1918 Revolution.




Улыбнулась и вздохнула,

Догадавшись о покое,

И последний раз взглянула

На ковры и на обои.


Красный шарик уронила

На вино в узорный кубок

И капризно помочила

В нем кораллы нежных губок.


И живая тень румянца

Заменилась теныю белой,

И, как в странной позе танца,

Искривясь, поникло тело.


И чужие миру звуки

Издалека набегают,

И незримый бисер руки,

Задрожав, перебирают.


На ковре она трепещет,

Словно белая голубка,

А отравленная блещет

Золотая влага кубка.


Гумилев, Николай.  Собраниесочинений.  [Gumilev, Nikolai.  Selected Writings.] Three volumes.   Ed. Natal’ia Bugur.  Moscow: Olma-Press, 2000: 1, 137.



The Suicide


You let go and breathe deep

With an expectancy of rest,

And for the last time you see

The wallpaper and the carpet.


From the lip of the patterned goblet

The ruddy wine dribbles

And painstaking you wipe it

With a sponge made from coral.


The shadow of a blush

Replaces the shade of white,

And like an odd dance pose

The body’s shape contorts.


But a strange sound of peace

Approaches from afar,

While beads appear on the arms,

And trembling starts in the fingers.


As pure as was the loved one

Peace spreads across the carpet,

While wet and bright, the poison

Shines golden in the goblet.





Николай Гумилев

Шел по улице я незнакомой

И вдруг услышал вороний грай,

И звоны лютни, и дальние громы,—

Передо мною летел трамвай.


Как я вскочил на его подножку,

Было загадкою для меня,

В воздухе огненную дорожку

Он оставлял и при свете дня.


Мчался он бурей темной, крылатой.

Он заблудился в бездне времен . . .

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон.


Поздно.  Уж мы обогнули стену,

Мы проскочили сквозь рощу пальм,

Через Неву, через Нил и Сену

Мы прогремели по трем мостам.


И, промелькнув у оконной рамы,

Бросил нам вслед пытливый взгляд

Нищий старик,—конечно, тот самый,

Что умер в Бейруте год назад.


Где я?  Так томно и так тревожно

Сердце мое стучит в ответ:

Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет.


Вывеска . . .  кровью налитые буквы

Гласят — зеленная, — знаю, тут

Вместо капусты и вместо брюквы

Мертвые головы продают.


В красной рубашке, с лицом как вымя,

Голову срезал палач и мне,

Она лежала вместе с другими

Здесь, в ящике скользком, на самом дне.


А в переулке забор дощатый,

Дом в три окна и серый газон . . .

Остановите, вагоновожатый,

Остановите сейчас вагон!


Машенька, ты здесь жила и пела,

Мне, жениху, ковер ткала,

Где же теперь твой голос и тело,

Может ли быть, что ты умерла!


Как ты стонала в своей светлице,

Я же с напудренною косой

Шел представляться Императрице

И не увиделся вновь с тобой.


Понял теперь я: наша свобода

Только оттуда бьющий свет,

Люди и тени стоят у входа

В зоологический сад планет.


И сразу ветер знакомый и сладкий

И за мостом летит на меня

Всадника длань в железной перчатке

И два копыта его коня.


Верной твердынею православья

Врезан Исакий в вышине,

Там отслужу молебен и здравьи

Машеньки и панихиду по мне.


И все ж навеки сердце угрюмо,

И трудно дышать, и больно жить . . .

Машенька, я никогда не думал,

Что можно так любить и грустить.


Гумилев, Николай.  Собрание сочинений.  [Gumilev, Nikolai.  Selected Writings.] Three volumes.   Ed. Natal’ia Bugur.  Moscow: Olma-Press, 2000: 2, 161-163.


The Stray Tram


The street I walked was unfamiliar,

Suddenly I heard crows caw,

And a lute clink, and distant thunder,—

In front of me a tram flew.


How I leaped up on its rail

Puzzled me greatly,

For in the air, its fiery trail

Persisted through the light of day.


It tore off like a dark winged storm.

It lost its way in the abyss of time . . .

Driver, make this thing stop,

Right now, driver, make it stop.


Too late.  We just overtook a wall,

Brushed alongside a palm grove,

And at three bridges on the Nevá, the Nile

And the Seine, we rumbled right over.


And, flashing out the window frame,

An old beggar cast up questioning eyes,—

Of course, he is the same,

Who, a year back, in Beirut, died.


A signboard . . .  the letters are blood shot

And say “green grocer”—I know that

Instead of cabbages and rutabagas

They market in dead heads.


In a red shirt, with a face like an udder,

The executioner cut off my head,

It lay alongside all the others,

There, at the very bottom of the slimy crate.


And a plank fence in an alley,

A three-windowed house, lawn turned gray . . .

Driver, make this thing stop,

Right now, driver, make it stop.


Mashenka, here you sang and lived,

Wove a rug for your fiancé, me,

But where are your voice and body

Now, could it be that you are dead!


While you shrieked in your parlor,

Already, with powdered plaits of hair,

I had gone to the Empress to submit,

Never again to catch your sight.


Now I have it figured out: our freedom

Is only light smashing down,

People and shadows stand at the entrance

To a zoological garden of the planets.


At once, a scent well known and sweet,

As from the bridge, to me wafts,

Where the rider with iron gloves rides

With the two hooves of his horse.


The true stronghold of Orthodoxy

On top of St. Isaac’s is fixed,

There, prayers and chants will be

Said for Mashenka, requiem for me.


Forever, with gloom, my heart strives,

It is taxing to breathe, painful to live . . .

I never guessed there is so much love,

Mashenka, and so much sadness.


One of the last poems by Gumilev before his assassination by the Bolsheviks.   Its surrealism was a radical new departure for him.

The statue of Peter the Great “The Bronze Horseman” in St. Petersburg, where the horse rears up showing its front hooves.





Николай Гумилев

Читатель книг, и я хотел найти

Мой тихий рай в похорности сознанья,

Я их любил, те странные пути,

Где нет надежд и нет воспоминанья.


Неутомимо плыть ручьями строк,

В проливы глав вступать нетерпеливо

И наблюдать, как пенится поток,

И слушать гул идущего прилива!


Но вечером . . .  О, как она страшна,

Ночная тень за шкафом, за киотом,

И маятник, недвижный, как луна,

Что светит над мерцающим болотом!


Гумилев, Николай.  Собрание сочинений.  [Gumilev, Nikolai.  Selected Writings.] Three volumes.   Ed. Natal’ia Bugur.  Moscow: Olma-Press, 2000: 1, 226.



A Reader of Books


As a reader of books, I yearned to come across

My quite paradise in obedient consciousness.

I loved them all, those strange expanses,

Where there are neither hopes nor memories.


To swim unflaggingly the streams of lines,

To enter eagerly a channel’s chapters

Watching the waves foam on its flood,

And listening to the swell of its incoming tide!


But at evening . . .  Oh, how dreadful it is,

Night shadows behind cupboard and icon-case,

And the pendulum, frozen, like the moon

Shining above the gleaming fen!





Толстый, качался он, как в дурмане,

Зубы блестели из-под хищных усов,

На ярко-красном его доломане

Сплетались узлы золотых шнуров.


Струна . . .  и гортанный вопль . . .  и сразу

Сладостно так заныла кровь моя,

Так убедительно поверил я рассказу

Про иные, родные мне края.


Вещие струны—это жилы бычьи,

Но горькой травой питались быки,

Гортанный голос—жалобы девичьи

Из-под зажимающей рот руки.


Пламя костра, пламя костра, колонны

Красных стволов и оглушителный гик,

Ржавые листья топчет гость влюбленный,

Кружащийся в толпе бенгальский тигр.


Капли крови текут с усов колючик,

Томно ему, он сыт, он опьянел,

Ах, здесь слишком много бубнов гремучих,

Слишком много сладких, пахучих тел.


Мне ли видеть его в дыму сигарном,

Где пробки хлопают, люди кричат,

На мокром столе чубуком янтарным

Злого сердца отстукивающим такт?


Мне, кто помнит его в струге алмазном,

На убегающей к Творцу реке,

Грозю ангелов и сладким соблазном

С кровавой лилией в тонкой руке?


Девушка, что же ты?  Ведь гость богатый,

Встань перед ним, как комета в ночи,

Сердце крылатое в груди косматой

Вырви, вырви сердце и растопчи.


Шире, все шире, кругами, кругами

Ходи, ходи и рукой мани,

Так пар вечерний плавает лугами,

Когда за лесом огни и огни.


Вот струны-быки и слева и справа,

Рога их—смерть и мычанье—бега,

У них на пастбище горькие травы,

Колючий волчец, полынь, лебеда.


Хочет встать, не может . . .  кремень зубчатый,

Зубчатый кремень, как гортанный крик,

Под бархатной лапой, грозно подъятой,

В его крылатое сердце проник.


Рухнул грудью, путая аксельбанты,

Уже ни пить, ни смотреть нельзя,

Засуетились официанты,

Пьяного гостя унося


Что ж, господа, половина шестого?

Счет, Асмодей, нам приготовь!

Девушка, смеясь, с полосы кремневой

Узким язычком слизывает кровь.


Гумилев, Николай.  Собрание сочинений.  [Gumilev, Nikolai.  Selected Writings.] Three volumes.   Ed. Natal’ia Bugur.  Moscow: Olma-Press, 2000: 2,165-6 .


Among Gypsies


Teeth flashing beneath the fierce moustache,

Dressed in scarlet, he seemed half-crazed,

With braids of entwined gold sash.


An instrument’s string . . . a throaty scream . . . and suddenly

Sweetness moaned through my blood,

How willingly I trusted in his story

Of distant lands that I too have loved.


The sound of the string—a bull’s bellow

But a bull that had fed on bitter grass,

So the throaty voice—a girl’s sorrow

With hand clasped across her lips.


Flames of fire, flames of fire, staves

Of red trunks and a deafening whoop,

Mad in love, the guest tramples the leaves

Like a Bengal tiger that circles the group.


Blood drips down from his fierce moustache,

He’s languid, he’s sated, and he’s drunk.

O, a host of tambourines crash,

While bodies crush, sweetly rank.


As the corks pop and the people shout,

Can I alone see through cigars’ white smoke

As he throb pulses his cruel heart,

Amber pipe, wet bench, stroke on stroke?


Can I alone remember him cutting diamonds,

On a river flowing back to the Godhead,

Like tempests of angels, and a sweet desire

With a bloody lily in a delicate hand?


Girl, what’s with you?   See that rich guest,

Rise before him like a comet at night,

Enflame the heart in his shaggy breast,

Then tear it, tear it out—and devour it.


Whirl, whirl, wider and wider,

Move on and on with beckoning hands,

While evening is bathed in silvery vapor,

And fire on fire flares through the woods.


To the left and the right, bulls are tethered.

Their horns deadly, they bray to break out,

But their pasture grassland is bitter, bitter,

Thorny with thistles, wormwood and goosefoot.


He wants to rise, but can’t . . . flint notched like a saw,

Saw-toothed like a scream in the throat,

And beneath his stretched, grim, velvet paw,

It plunges into his winged heart.


He falls on his chest, the shoulder braids knot,

Never more to drink, never more to stare,

The waiters fuss and bustle about

Then carry the drunken guest off somewhere.


Half past five, sirs, already so soon?

Asmodeus, the bill, hurry it up.

The girl laughs.  She grabs the flint stone

And her slender tongue licks the blood up.




Share This Post!